Война с разумом

«Зона»: как младенца отправили в лагерь

Выдающийся танцовщик и хореограф Азарий Плисецкий рассказал Coda, как 28 марта 1938 года его, восьмимесячного, отправили в ГУЛАГ вместе с матерью, звездой советского немого кино Рахиль Мессерер, и почему он ничего не знал об участи своего отца до смерти Сталина.

  • Text by
  • Photos by
  •  

— Азарий Михайлович, вас с матерью отправили в АЛЖИР, Акмолинский лагерь жен изменников Родины в Казахстане. Какие у вас первые детские воспоминания?

— Никаких воспоминаний о самом лагере. Помню только, что мама говорила, что там я научился говорить, и одной из первых фраз была «хочу за зону». Женщин-заключенных выводили за зону — на сбор тростника или другие работы, и иногда маме позволяли брать меня с собой. Выход за ворота — это был как выход в другой мир. Эти первые мои слова так и остались лейтмотивом всей моей жизни — хочу за зону. А первые сознательные воспоминания относятся уже к Чимкенту, куда нас отправили в ссылку из ГУЛАГа, из АЛЖИРа. Мне было тогда чуть более двух лет. На всю жизнь остались воспоминания об этой мазанке, в которой мы жили, об этой улице Туркестанской, как я выяснил ее название потом, — запыленной, не мощенной, покрытой толстым слоем пудры-пыли, которую я очень любил, потому что когда топал босыми ножками, она облачками поднималась. И высоченные-высоченные тополя. Когда снизу на них смотришь, кажется, что они упираются в какую-то невероятную высь.

Чимкент, город мазанок, тополей и мелкой пыли

— Что еще мама вам рассказывала про АЛЖИР?

— Совсем мало. Она оберегала меня от всех этих эмоций отрицательных, старалась, чтобы я не озлобился, облегчала участь малышу. Это, конечно, ее подвиг. Подвиг моей матери.

— Как так получилось, что вашу мать перевели из лагеря в ссылку?

— Было сделано гигантское усилие со стороны нашей семьи. Мой дядя, Асаф Михайлович Мессерер, который был премьером Большого театра, руководил еще и ансамблем НКВД. И через этот ансамбль Асап Михайлович получил разрешение на встречу с кем-то высокопоставленным. Сам он не пошел, а хлопотать за нас пошла моя тетя Суламифь Михайловна Мессерер. И таким образом она вызволила нас, получила разрешение на переезд из ГУЛАГа в Чимкент, в ссылку. Это было большим послаблением для нас. И это получилось благодаря их положению первых танцовщиков Большого театра. Она была тогда уже орденоносцем. Я помню этот ее орден, который она надевала на лацкан своего пиджака и шла хлопотать за нас.

— Неужели ваши родственники не боялись просить за «жену изменника Родины»?

— Конечно, опасались. Асаф Михайлович добился встречи с высокопоставленным чиновником, но сам не пошел — он опасался за свое положение. А Суламифь Михайловна была такая отчаянная женщина, и она действительно рисковала.

Азарий Плисецкий, наши дни

Все вокруг тогда отказывались от репрессированных мужей, братьев, сестер, родителей, а она боролась.

Она, конечно, бесстрашно себя вела, только сейчас это можно оценить. Все могло случиться совершенно иначе, если бы не это заступничество семьи.

— Но ссылка — это еще не свобода. Какие были там ограничения?

— Обязательная еженедельная отметка в комендатуре, но на мне это мало отражалось. На сознательном уровне я не мог этого понять. Но по поведению матери, по ее слезам… Когда она плакала, я говорил ей: «Не плачь, скоро домой поедем». Хотя понятия дома у меня тогда еще не было, но я чувствовал, как она хотела домой, но не могла поехать.

Рахиль Мессерер с детьми: Азарием, Майей и Александром Плисецкими. Чимкент, 1939 год.

— Когда вы впервые увиделись с сестрой Майей и братом Александром?

— Когда нас перевезли в Чимкент, Майя и Александр получили разрешение приехать, увидеть свою мать после стольких лет разлуки. И познакомиться со мной, которого они почти не знали, поскольку мать была арестована, когда мне было восемь месяцев. То есть они видели меня только грудным младенцем в кроватке. Их сопровождал Асаф Михайлович. Тогда я и познакомился с ними. Это был первый глоток свободы.

— Какое впечатление на вас произвела Майя?

— Я помню, какая она была живая! Яркая рыжая девушка, которая на все имела совершенно иное суждение. Меня купали в эмалевом тазу, она подняла меня, а там была отбита эмаль на дне. Она смотрит и говорит: «О, профиль Пушкина!» От нее я впервые услышал о Пушкине. А еще она привезла мне замечательный автомобильчик педальный — уже за это ее можно было любить. Помню, как она хлопала в ладоши и заставляла меня плясать на кровати, подпрыгивать. Я прыгал на кровати под хлопанье ее ладошей, потом она хватала меня подмышку и кричала, изображая торговок: «С ра-абенком с передней площадки! Пустите с передней площадки!» А я дрыгал ногами у нее подмышкой. Тогда она еще могла меня поднимать, а потом уже я ее поднимал.

— Когда и как вы узнали, почему оказались в АЛЖИРе?

— Вы знаете, от меня это тщательно и успешно скрывалось. До реабилитации, до 1956 года, я так ничего и не знал. Мне говорили, что отец (Михаил Эммануилович Плисецкий. — прим. Coda) пропал без вести на фронте. Конечно, я хотел знать об отце. Я видел, как после войны к моим друзьям возвращались их отцы. Были отцы у людей, а у меня не было. Правда об отце скрывалась от меня до смерти Сталина.

— Когда вы с матерьи смогли вернуться в Москву?

— Стараниями Суламифь Михайловны Мессерер с мамы была снята судимость и получено разрешение вернуться в Москву. Это был солнечный апрель 1941 года. Мы подъехали к дому за Большим театром, где нас поселили в общежитии у тети, — мне он показался невероятно высоким, хотя в нем было только три этажа. Тогда я еще не знал, что Большой театр будет судьбоносным для меня. Апрель, май и июнь мы прожили, можно сказать, счастливой жизнью. А в июне началась война, и мы покинули этот дом.

Актриса Рахиль Мессерер на съемках. 1920-е годы

— Я правильно понимаю, что когда вы приехали в Москву, вы вообще ничего не знали о том, что ваш отец был репрессирован? Или вы о чем-то догадывались?

— Нет, конечно, я ни о чем не знал. Я догадывался только по поведению взрослых, по их испугу в отношении властей. На подсознательном уровне я очень долго боялся всех этих людей в униформе, особенно военной.

Я боялся лая собак и не знал почему.

Помню, когда я слышал лай, у меня кожа покрывалась мурашками.

— А Майя знала?

— Майя знала все. Она обожала отца, и это было страшно — его арест. Он обещал Майю 1 мая повести на трибуны на демонстрации, а его 30 апреля арестовали. Но она его отлично помнила, и брат помнил, Александр.

— И ни брат, ни сестра до 1956 года вам ничего не рассказывали?

— До начала оттепели — нет. Про арест я узнал случайно от своих родственников в Ленинграде, там жили две сестры отца. Я поехал их навестить, и в каком-то разговор они обмолвились случайно, что отец был арестован. Я был поражен. Но они сами не знали о его расстреле. И мать до получения этой справки, до последнего момента надеялась, что он все-таки вернется. И эта надежда ее согревала всю жизнь. Она все время искала какие-то знаки свыше, что он где-то жив. Однажды, когда мы были в ссылке, Суламифь Михайловна отправила нам шоколадные конфеты «Мишка на севере». Отца звали Михаил, и вот мама, получив эту посылку, подумала, что это замаскированный знак, что он в каких-то лагерях на севере.

Сдох, негодяй

— Что вы помните о дне смерти Сталина? Какие у вас и вокруг были эмоции?

— Эмоции были самые разные. Люди рыдали на улицах, показывали свою скорбь. Но, конечно, не мать. Я помню ее реакцию, когда она увидела этот портрет в черной рамке, и, несмотря на всю свою мягкость, сказала:

«Сдох, негодяй!»

Это меня шокировало, потому что было большим контрастом с тем, что происходило на улице. Помню, как в школе как объявили, что будет десять дней траура, и какой-то мальчишка вдруг закричал: «Ура!». И его тут же выгнали из пионеров. Помню и сами похороны, весь этот ужас и толкотню. Я тогда уже учился в хореографическом училище при Большом театре. Все вообще было перекрыто, везде были грузовики. Мы под ними пролезали, но в Колонный зал мы пройти не смогли. А еще помню маленькую заметку в той же газете, где-то справа внизу, кажется, это была «Вечерка», что умер композитор Прокофьев. Вот это мои воспоминания 4 марта 1953 года, этого праздника.

— Когда началось развенчание «культа личности» и стали реабилитировать расстрелянных, выпускать из тюрем заключенных, что и от кого вы узнавали?

— Информация шла отовсюду, и я восстанавливал картину, которую так долго от меня скрывали. Во-первых, мать сделала запрос, и ей прислали справку о реабилитации. Во-вторых, мне прислали справку о реабилитации как репрессированного. Даже какие-то 20 рублей пенсии назначили! Я узнал о смерти отца, а я ведь до этого даже не предполагал, что с ним произошло. И потом отовсюду появились люди, которые знали отца. Стали навещать мать, хотя раньше ее сторонились. Появился один человек, который просил мать не делать никаких запросов. Когда открыли дела, я понял почему.

Этот человек доносил на отца и боялся разоблачения.

Появлялись и подруги матери, которые были вместе с ней в лагере. Я многих из них помню. Эти замечательные красавицы, которые прожили свои лучшие годы в лагерях.

— Что вам рассказывала мама?

— Она вспоминала эпизодами. Как пришли к нам на Гагаринский переулок забирать отца. Как он до этого лежал бледный на тахте, как мама спрашивала его: «Миша, что происходит? Что, конец света?» И он сказал ей: «Да!» Он понимал, когда его исключили из партии, что арест последует неминуемо. Он видел, что происходило вокруг, что аресты шли постоянно. Он понимал, что его арестуют, и когда обещал Майе повести ее на эту демонстрацию, он понимал, что это конец. Если бы он не был обременен семьей, он мог бы куда-то уехать и переждать какое-то время, как многие сделали. А он — нет. Он дождался, когда за ним пришли. Сказал маме эту обычную фразу «разберутся и отпустят». А она, дрожащая, собирала ему вещи, держала в руках галстук и спрашивала: «Галстук нужен?» Вот эта фраза мне запомнилась. Не галстук нужен был, а веревка.

Михаил Плисецкий был арестован, его судила “тройка”, приговорила к расстрелу – и его немедленно убили

— Вам дали доступ к материал дела вашего отца?

— Когда открыли архивы КГБ, мой дядя, как и многие мягкие, добрые, но мужественные люди, имел смелость пойти на Лубянку и попросить ознакомиться с делом моего отца. Ему дали пропуск и принесли папку. Как потом выяснилось, это была только небольшая часть, которую ему выдали. Не разрешали переснимать материалы. Один раз он пять часов сидел и от руки переписывал то, что ему дали, лист за листом. Я читал это. Один из следователей был Решетов, который не просто допрашивал, а мучил его самыми иезуитскими способами. Отец, например, не знал о моем рождении. Его забрали в апреле, а я родился в июле. Вскоре после моего рождения позвонили матери, мы жили тогда уже на Гагаринском, и голос в трубке сказал: «Не задавайте вопросов, просто скажите, кто родился». Она сказала: сын — и связь прервали. Восстанавливая хронологию событий, я понял, что это был момент, когда допрашивали отца, требовали от него каких-то признаний. И следователь позвонил, чтобы добиться их в обмен на звонок.

После этого отец стал подписывать признательные документы, которые от него требовались и которые послужили основанием для расстрела.  

— Был ли какой-то суд?

— Нет, такие суды массово шли — они назывались «тройки». Его привели, зачитали ему приговор, вывели — и через 15 минут после этого «суда» расстреляли. 8 января 1938 года «приговор был немедленно приведен в исполнение». Эту фразу я помню в документах.

— Вы думаете, он подписал показания, потому что ему стали угрожать что-то сделать с семьей?

— В тех документах, которые дали моему дяде, не было никаких свидетельств о пытках, но они несомненно были. Пытки физические и психологические. Примерно в то же время, когда мы стали узнавать про масштабы репрессий, я познакомился с Владимиром Урицким. Его брат из Петербурга был тоже расстрелян, а сам он вышел из застенков парализованный. Ему отбили почки, спину, он волочил ноги. Он жил на Кузнецком мосту, мы с мамой ходили его навещать, отправляли к нему массажиста из Большого театра. Владимир Урицкий рассказывал, как его били и как из соседних камер неслись крики женщин, и ему говорили, что это его жена… Массу страшных деталей приходилось слышать от людей, которые пережили это все.

— Был ли какой-то момент, когда вы осознали, что советский режим был преступным?

Азарий Плисецкий на гастролях на Кубе, 1965 год

— Конечно. Когда воссоздалась вся эта картина сталинских репрессий в полной мере, когда мы получили возможность ознакомиться с делом отца, с его допросами, с его расстрелом через 15 минут после суда, преступность режима стала ясной. Нужно донести до людей будущего, что такое не должно повториться. Да, наступили на грабли один раз, получили сполна. Но второй раз наступать на те же грабли будущее поколение не должно. Все должны знать правду об этих страшных репрессиях, об этом геноциде собственного народа, который происходил в наше время. И весь ужас этих преступных деяний, результаты которых пришлось пережить народу, — люди должны это знать, особенно молодое поколение, которое не уверено, правда это вообще или нет.

— Должен ли был быть суд над КПСС?

— Действительно, страна пережила страшные страницы истории, ужасы репрессий, диктатур, террора. В других странах подобные  страницы не то чтобы заглаживались… Есть такое слово — покаяние. Я очень сожалею, что у нас такого покаяния не было. Более того, возникают какие-то высказывания: мол, ну да, было, но может это все преувеличено или не так страшно. Самое неприятное в этом, что есть много людей, которые пытаются забыть и не бередить раны. А бередить все-таки нужно. Если не было покаяния, не будет и будущего. Покаяние нужно для страны, чтобы такие ужасы для страны не повторялись.

— А кто сейчас должен за это покаяться?

— Не знаю, но по крайней мере люди, которые оправдывают это, не имеют права на оправдание.

Оправдание этому нет. То, что пережили люди, что пережили семьи, нет этому оправдания никакого. Террор не имел права быть.