Все голодают — и ты голодай
Знаменитый «Закон о трех колосках» действовал в СССР с 1932 по 1947 год. Татьяна Коломейцева рассказала Coda, как ее мать осудили на десять лет и отправили на рудники за горсть проса и почему она родила дочь в Норильлаге.
- Text by Оксана Баулина
- Photos by
- Станица Казанская, Ростовская область
Дорога из Ростова-на-Дону стелется через холмистое лоскутное одеяло полей от горизонта до горизонта. В послевоенном СССР на этих плодородных землях бушевал голод, а людей отправляли в ГУЛАГ, если они поднимали с поля несколько колосков или горсть зерен.
Станица Казанская стоит на красивом берегу Дона. Главная достопримечательность — разводной автомобильный мост через реку, но как только съезжаешь с федеральной трассы, дороги кончаются. Это райцентр, здесь живут около пяти тысяч человек, из развлечений — два продуктовых магазина самых дешевых сетей и благоустроенный кусочек набережной с фальшивыми деревянными колодцами.
Татьяна Коломейцева встречает нас во дворе, утопающем в кустах цветов и ягод, повсюду носятся куры и утки, на завалинке спит кошка. Дом одноэтажный, как и большинство в станице. За домом — огород, сад, хлев с поросенком, загон с кроликами. Всё как у всех. «Хочешь, я тебе кролика подарю? В Ростов увезешь», — со смехом предлагает она оператору, показывая свои владения. Потом, вздыхая, присаживается на скамейку под яблоней: «Ох, тяжело, но ворочаться надо. Иначе не потопаешь — не полопаешь».
Татьяна Александровна живет здесь с мужем. Сейчас он, как и почти каждый день, на рыбалке: «Я уже видеть эту его рыбу не могу! — в шутку ругается она. — А он все равно каждое утро на Дон уходит. Зато хоть вы сегодня настоящую донскую уху попробуете. Небось не ели никогда такую».
Раньше с ними жила мать Татьяны — Надежда Венедиктовна Севастьянова, бывшая заключенная Норильлага. После войны 17-летняя Надя работала прицепщицей в колхозе, и в 1946 году получила десять лет лагерей за то, что насыпала в карман горсть проса. Там, в Норильлаге, и родилась в 1952 году Татьяна. «Волей судьбы моя мамка была сослана в Сибирь, на рудники, — начинает рассказ Татьяна Александровна, и на ее глаза, еще секунду назад озорные и шутливые, наворачиваются слезы. — Ой, не могу».
— Татьяна Александровна, как жила семья вашей мамы до ее ареста?
— Они жили на хуторе Мрыховский. Хутор большой был. Наш дедушка погиб в 36 лет, когда ходил на войну. Катя (младшая сестра матери Татьяны — прим. Coda), которая меня растила, рассказывала: «Я помню, как мама папу провожала. Утром рано-рано печку затопила и хлеб ему завернула. Я лежала на печке и этого никогда не забуду. Сели они за стол, и он говорил ей: “Таиса, приду с войны живым, дорожаем сыновей, — а нас было пятеро девок. — Только держись, расти детей”». Ну не сложилось. Бабушка одна осталась с пятью детьми в войну, двоих она похоронила, бабуля. Три девочки и бабушка остались. Мама была самая старшая, на нее была надежда у бабушки, что она поможет. Мама после школы поступила в институт, но бабушка ей сказала: «Я тебя не потяну». Чтобы учить, нужны были деньги. Она из плащ-палатки пошила им юбки, в этом и ходили.
Бабуля сказала: «Я тебя не подыму, как хочешь».
И она пошла работать в колхоз. Тогда было тяжелое послевоенное время. И она, семнадцатилетняя девочка, работала прицепщиком. Пахали поле, сеяли просо. Есть было нечего, голод был темный. И она умудрилась карман проса насыпать. И за это просо ей дали десять лет лагерей.
Эта тема была настолько больная, настолько закрытая, я больше от чужих людей, от хуторян, об этом слышала. Как ее судили, как в школе был суд, весь хутор сбежался, какая она была красавица, какая она была веселая, и никто не думал, что так ее жизнь сломит.
— Что еще вы слышали от хуторян о суде над вашей матерью?
— За колоски в то время сажали. Скосят поле — побежит детвора и колосков насобирает. Боже упаси — выброси, иначе тюрьма! Так боялись. Ну говорят, был мужчина, который выследил маму и двух ребят-трактористов, что они насыпали по карману проса. Потом, когда я уже работала дояркой, он появился у нас в хуторе и его приняли скотником на ферму — я его помню, высокий худощавый мужчина. Он был одиноким и умер на ферме, когда сторожевал там. И моя мама мне говорила: «Вот эта гадина не поленился сходить за двадцать с лишним километров в Мешковскую и рассказать участковому, что мы якобы взяли это зерно. И участковый на лошадях приехал рано утром. Она даже не успела высыпать это зерно. Ну сколько они его взяли? Ну по горсти взяли, даже на кашу не хватит. И мама говорила:
«Ну, гадина, бог наказал. Без кола, без двора, без детей. Я хоть детей нарожала, все равно как-то царапались за жизнь. А этот всю жизнь так прожил, что следил за всем, что и о ком кто плохо сказал».
Когда ее осудили, приговор вынесли, повезли их в станицу Мигулинскую, в областной центр, то говорят, моя бабушка Таиса Яковлевна сколько уместилось в руки, столько вырвала волос из головы и месяц никого не хотела видеть. Сейчас у меня внучке 18 лет, я гляну на нее — красавица! И думаю: «Господи, мою маму осудили на десять лет, а что она видела в эти годы?»
— Вам мама что-то рассказывала про лагерь?
— Что холодно было, вот этот никель, руду там добывали. Вечная мерзлота. Это же Норильск, заполярный круг. Было тяжело, это не описать, не рассказать. Вот там я и родилась. Она в женском лагере была. И было такое постановление, что женщины, родившие в лагерях, попадали под амнистию. И женщины стали бегать в мужские лагеря и рожать детей. Мне кажется, я таким образом и родилась, потому что она отсидела шесть лет вместо десяти. А я даже не знаю, кто мой отец.
И вот она привезла меня с Сибири сюда, на Дон, в 1953 году, в конце марта, мне было год и месяц. Голову не держала, живот был — рахит натуральный. Мама рассказывала: «Я вышла из машины — молчишь. Ну, думаю, все, не довезла. И положила на проталинку. Снег был еще, а вот так бугорочек — и проталинка. Положила на эту проталинку, развернула одеяло, а ты глаза открыла — глазищи. Думаю: слава богу, живая. А потом подбежали тетя Катя, тетя Вера — похватали эти сумки. Я пока дошла до хаты, и тут уж все сбежались соседи. И кто что мог: кто сухарик, кто краюшку хлеба, кто муки, кто молока бутылочку. Бабушка плакала: “Ты кого привезла, это что ж такое!” И все говорили: “Яковлевна, не плачь, выкормим, откормим”». Ну вот, откормили — 130 килограмм под старость лет. Ну не всегда ж такая была. Была худенькая. Коля, бывает, доносил, куда надо. А сейчас не обойдешь в кухне.
А так — никогда мама больше ничего не рассказывала. Наверное, все-таки боялась этих подробностей, у нас эта тема была закрыта. Как сейчас молодежь и родители могут разговаривать, как я со своими детьми, особенно с дочкой, какими-то сокровенностями делишься, какой-то совет даешь. А она комплексовала тем, что она меня не растила и не имела на меня права никакого, мне так кажется. Комплекс у ней был, видно.
Она сама себя винила, что она бросила меня. Хотя что она меня бросила? Если бы она меня на вокзале бросила или куда-то в детдом отдала — вот это бросила. А она привезла меня к своей матери. Она знала прекрасно, что меня никто не обидит, что меня вырастят. Но все равно. Обделенный был человек — ни любви, ни ласки она не видала. Была великая боль сердечная для моей бабулечки.
— То есть мама вас привезла сюда, а потом уехала? Почему, куда?
— Мама не могла жить на хуторе. Может, по той причине, что она комлексовала. Может, потому что работы не было. Потому что все смотрели и думали: «Она срок сидела». И она вернулась назад, но не в Норильск, а в Красноярск. Ей почему-то там, с чужими людьми, было проще. Или не могла она простить, я даже объяснить не могу. Там она вроде самостоятельная, никто ее не знал, ее прошлого, в душу ей никто не лез. Больное это было. Я помню, как она туда поехала. Мне было уже шесть лет. Она меня спрашивала: «Поедем со мной, Таня?» А у нее еще на руках брат мой, года два-три ему тогда было. А я ж привыкла тут, я тут выросла. Бабуля плакала и говорила: «Надя, не забирай ее пожалуйста, не забирай, ты вообще не сможешь с ними жить. Ну одна ты куда с двумя? — «Я в ясельки сдам». — «Она такая болезненная». Конечно, ей было очень тяжело и трудно меня оставлять. Но постепенно отвыкаешь, наверное, таким манером как-то.
— А брата вашего она, получается, с собой забрала?
— Да, брат с ней рос до шести лет. А потом она и его привезла сюда. Трудно ей было, видимо, одной там с ними, надо работать. Брата привезла, и слышим — она родила девочку Варвару. И опять приехала сюда. Варвара была маленькая, и тут у мамы серьезнейший инсульт. Пасла коров и пригнала в обед их — мы летом распускали по дворам скотину. И ушла в сад под яблоньку. И не пришла обедать. И бабушка мне говорит: «Таня, пойди мать позови». А я подошла и в ужасе: она лежала полумертвая. Я закричала, тут бабушки-соседки сбежались, затащили ее в хату, а она все просилась на пол, не трогать ее. Варварушке, моей сестричке, месяцев восемь было, она еще грудь сосала. И после этого инсульта она так головой тронулась. Не было же врачей. Вот если сейчас, то вызвали бы врачей, в больнице покололи бы пирацетам, магнезию, как мы уже знаем. А она сама выкарабкалась, как могла.
Но вот это вот с головой у нее случилось. И все равно почему-то она в Сибирь тянулась. Она опять туда уехала, взяла и Лешу, и Варвару, а я сама с ней не поехала. Я уже большенькая была, 13 лет, и я сказала: «Нет-нет-нет, никуда не поеду». Помотала ее судьба. И сюда ей хотелось, и туда ей хотелось. У нее же тоже душа болела по мне. Она то приедет, то уедет, а бабушка меня не отдавала. «Нет, загубишь дитя, загубишь. Ты какую ее привезла? Нет, пусть она тут будет».
— Когда она насовсем сюда вернулась?
— Когда я замуж выходила, она и приехала. Я помню, она мне в приданое дала 50 рублей, за что ей большое спасибо. А вообще мы с ней, конечно, были чужие люди. Я жила с бабулей и тетей Катей, а она там жила. Сначала она поселилась в старой-старой хатке, потом эта хата стала валиться, а мама старалась не грузить нас своим присутствием, своим недостатком. И вот однажды ее подруга Прасковья Федоровна мне говорит: «Таня, ты такая самостоятельная, стоишь на ногах, а мамка в таких условиях живет». Я ей говорю: «Прасковья Федоровна, я ее никак не смогу, она от нас отгородилась, она чувствует вину за то, что меня не растила». — «Нет, так нельзя». Потом мы с мужем посоветовались. Я говорю: «Коля, вот так и так, говорят, там и крыша прохудилась, и топится она». И мы поехали и забрали ее, привезли сюда. Было, конечно, очень тяжело. Как могли, так и жили. Как могли, так и мирились. Было очень тяжело, потому что у нее после инсульта было с головой не все в порядке.
Но у меня никогда и в мыслях не было сдать ее куда-то, нет. Жили тут. Ну потом привыкли. Я за ней следила, но никогда ее не закрывала — давала ей свободу. Она, когда адаптировалась, нашла дорогу на рынок, ходила на рынок сама за продуктами. Как могла, так и помогала мне по хозяйству. Каждое утро она выходила: у курочек подметет, мусор соберет, забирала гусей и шла на поле. И целый день была там, на поле с гусями. И вот выйдет к Дону, постоит-постоит, а я стою у аптеки за углом и думаю: «Наверное, выслеживает своих каких-нибудь односельчан, чтобы уехать в хутор». Но потом она поворачивалась и Доном шла домой. Находило на нее временами. Бывало, что заговорилась, заговорилась, а потом отойдет, все нормально. Вот так сломана судьба, сломала жизнь. Доживала она у меня, 27 лет со мной. Я ее тут и похоронила, ей было 80 лет.
С Дона возвращается муж Татьяны Николай с уловом. Она беззлобно ворчит, он молча улыбается — видно, что это у них такая традиция. Оба приступают к приготовлению ухи: он ловко чистит рыбу в тазу во дворе, разделывает на порционные куски, она несет с огорода лук, морковь и зелень, мигом режет, ставит вариться бульон в большой кастрюле.
В гости на уху заходит давняя знакомая. Спрашивает: «А про Марфу Александровну вы рассказали? Расскажите!»
— Ох, мне было так тяжело это слушать, когда бабушка про нее рассказывала, — вздыхает Татьяна. — Да, была такая Марфа Александровна, учительница моей матери. Она была обвинителем на суде, когда ей читали приговор. Ну она была такая «правильная коммунистка». Считала, что нельзя — и все.
Всем плохо, все голодают, и ты голодай.
И вот эта Марфа Александровна их обвинила. Потом уже многие говорили, что это было слишком жестоко. От ее обвинения многое зависело. Они учились хорошо, ребята эти, которые вместе с мамой попали, мама вообще была отличницей. Люди говорили, жестокая была женщина. Как-то я не слышала теплых слов вообще не от кого в хуторе за эту женщину. Мне было лет пять, когда она умерла. Наша хуторская знакомая баба Дуся вообще говорит: «Танюшка, я ее прокляла!» — «Ну не надо, баб Дусь. Царствие небесное, пусть лежит спокойно». — «Нехай она переворачивается каждый день в гробу, таких детей посдавала!»
Заброшенная могила Марфы Александровны находится далеко за станицей. Там кончаются даже дороги, покрытые щебнем, только грунтовые колеи петляют в высоченной траве по холмам.
Вот, словно скелет динозавра, высится почерневший остов элеватора, где работала 17-летняя Надя Севастьянова.
Еще дальше — через овраг — совсем разрушенное здание старой школы, в которой она училась и в которой ее судили.
А вот — едва видна за бурьяном — когда-то красная металлическая звезда поверх небольшой железной стелы с остатками голубой краски, вокруг ржавая ограда. Заброшенная могила.
Приближается сильная южная гроза. Небо пронзают молнии. Пора выбираться на дорогу.